tn

Яркие воспоминания женщин-ветеранов о войне

Мы собрали самые яркие воспоминания женщин-ветеранов о войне.

Александра Семеновна Попова, гвардии лейтенант, штурман:
«Ты заходишь над целью, тебя всю трясет. Все тело покрывается дрожью, потому что внизу огонь: истребители стреляют, зенитки расстреливают… Несколько девушек вынуждены были уйти из полка, не выдержали. Летали мы в основном ночью. Какое-то время нас попробовали посылать на задания днем, но тут же отказались от этой затеи. Наши „По-2″ подстреливали из винтовки…

Делали до двенадцать вылетов за ночь. Я видела Покрышкина, когда он возвращался из боевого полета. Это был крепкий мужчина, ему не двадцать лет и не двадцать три, как нам: пока самолет заправляли, техник успевал снять с него рубашку и выкрутить. С нее текло, как будто он под дождем был. Можете себе представить, что было с нами. Прилетишь и не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли даже планшет нести, тянули по земле.
Самолет после выполнения задания оставался на земле несколько минут — и снова в воздух. Представьте себе наших девушек-оружейниц! Им надо было за эти несколько минут четыре бомбы — это четыре сотни килограммов — подвесить к машине вручную. Организм до такой степени перестраивался, что мы всю войну женщинами не были. Никаких у нас женских дел не было… Ну, вы сами понимаете… А после войны не все смогли родить…
Ходили мы в кожанках, брюках, гимнастерке, зимой еще меховая куртка. Поневоле и в походке, и в движениях появлялось что-то мужское. Когда кончилась война, нам сшили платья хаки. Мы вдруг почувствовали, что мы девчонки…»

Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты:
«Я никогда не дожидалась, когда кончится атака, я ползала во время боя и подбирала раненых. Если у него осколочное ранение, а я приползу к нему через час-два, то мне там нечего делать, человек останется без крови.
Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я одного хотела — дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось, что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была».

Клара Семеновна Тихонович, сержант, зенитчица:
«Шла война, я жила обыкновенной жизнью, но соседка получила письмо — мужа ранило, лежит в госпитале. Я подумала: „Он ранен, а вместо него кто?» Пришел один без руки — вместо него кто? Второй вернулся без ноги — вместо него кто? Я писала, просила, умоляла взять меня в армию. Так мы воспитывались, что без нас ничего не должно быть. Раз началась война, мы обязаны чем-то помочь. Нужны медсестры, значит, надо идти в медсестры. Нужны зенитчицы, значит, надо идти в зенитчицы. А то, что ты чувствуешь, то, что тебе придется перенести, то уже другое дело».

Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица:
«До войны я любила все военное. Обращалась в авиационное училище, чтобы прислали правила приема. Мне шла военная форма. Любила строй, четкость, отрывистые слова команды. <…>
Но на фронт меня не брали. Никаким образом, потому что мне шестнадцать лет. Военком говорил, мол, что подумает о нас враг, если война только началась, а мы таких детей берем на фронт, девочек несовершеннолетних. <…>
А после войны я уже не хотела, вот уже как-то не могла пойти ни по одной военной специальности.Хотелось скорее снять с себя все защитное. И надеть что-то обыкновенное, женское. К брюкам у меня до сих пор отвращение. Ни зеленого, ни защитного цвета не люблю. Как отрезало, сразу после войны…»

Мария Нестеровна Кузьменко, старший сержант, оружейница:
«Войну мы почувствовали немного в тот день, когда окончили училище и к нам приехали „покупатели», так называли тех, кто приезжал из частей, отосланных на переформирование, к нам в училище за новыми людьми. Это были всегда мужчины, очень чувствовалось, что они нас жалеют. Мы на них одними глазами смотрели, они на нас — другими: мы рвались из шеренги вперед, скорей бы нас взяли, заметили, скорей бы нам себя проявить, а они, усталые, они на нас смотрели, зная, куда нас отправляют».

Наталья Кравцова, летчица ночного бомбардировочного полка:
«…Нелегки были первые дни на фронте. Трудности встретились как раз там, где их не ожидали. Мы готовы были ко всему: спать в сырых землянках, слышать непрерывный грохот канонады, голодать и мерзнуть — словом, переносить все лишения, какие только могло нарисовать нам воображение. Но мы никак не могли предположить, что на фронте нас встретят с недоверием.
Когда наш женский авиационный полк прибыл на фронт, ему целых две недели… не давали боевого задания. Наземным войскам не хватает поддержки с неба, а тут пришел на фронт целый полк — впоследствии сорок шестой гвардейский Таманский — и сидит без дела!».

Таисия Петровна Руденко-Шевелева, капитан, командир роты Московского флотского экипажа:
«Женщина на флоте — это было запретное, даже ненормальное. Считалось, что она приносит несчастье на корабле. А я писала самому Ворошилову, чтобы меня приняли в Ленинградское артиллерийско-техническое училище. И только по его личному распоряжению меня туда приняли.
Окончила училище, все равно хотели оставить на суше. Тогда я перестала признаваться, что я женщина. Спасала украинская фамилия Руденко. <…>
Я была первая женщина, кадровый офицер Военно-Морского флота. В войну вооружала корабли, морскую пехоту. Тогда и появилось в английской прессе, что какое-то непонятное создание — не то мужчина, не то женщина — воюет у русских во флоте. И, мол, эту „леди с кортиком» никто замуж не возьмет. Меня замуж не возьмет? Нет, ошибаешься, господин хороший, возьмет, самый красивый офицер…
Я была счастливой женой и осталась счастливой матерью и бабушкой. Не моя вина, что муж погиб на войне. А флот я любила и люблю всю жизнь…»

Клавдия Васильевна Коновалова, младший сержант, зенитчица:
«Я просилась на фронт, но заводское начальство под разными предлогами задерживало меня на заводе. Тогда я написала в райком комсомола и в марте сорок второго получила призывную повестку из райвоенкомата о явке на призывной пункт в город Кстов. Нас уходило несколько девушек, и провожали нас за околицу всей деревней. Плакали уходившие и провожающие, но больше всего наши мамы. А старики крутили недовольно головами и твердили: „Неважные дела на фронте, если начали баб призывать под ружье». А мы хотя и плакали, но больше гордились, что идем вместе с мужчинами защищать Родину от врага. Тридцать километров до Горького шли пешком, а там нас распределили по разным частям. Меня направили в семьсот восемьдесят четвертый зенитный артиллерийский полк среднего калибра. <…>

Через год мне присвоили звание младшего сержанта и назначили командиром второго орудия, в котором было две девушки и четверо мужчин. Мое положение и должность ко многому обязывали. В первую очередь своим примером я должна была доказать, что нашим советским девчонкам все доступно наравне с мужчинами. От интенсивного огня даже стволы орудий накалялись докрасна и становилось опасно вести огонь такими орудиями, приходилось, вопреки всем правилам, охлаждать их смоченными водой одеялами. Орудия не выдерживали, а люди выдерживали. Девчонки наши выдерживали. Вот какие это были девчонки! Мы не жалели себя».

Елена Ивановна Варюхина, военный медик:
«В сорок втором году в первых числах января мы вошли в село Афоневка Курской области. Стояли сильные морозы. Два школьных здания были битком набиты ранеными: лежали на носилках, на полу, на соломе. Не хватало машин и бензина, чтобы вывезти всех в тыл. Начальник госпиталя принял решение организовать конный обоз из Афроневки и соседних сел.

Наутро обоз пришел. Управляли лошадьми исключительно женщины. На санях лежали домотканые одеяла, кожухи, подушки, у некоторых — даже перины. Пустили мы этих женщин к раненым…
До сих пор не могу вспомнить без слез, что это было. Каждая женщина выбрала себе своего раненого, стала готовить в путь и тихонько причитать: „Сыночек родименький!..», „Ну, мой миленький»… „Ну, мой хорошенький!..» Каждая захватила с собой немного домашней еды, вплоть до теплой картошки. Они укутывали раненых, как детей, в свои домашние вещи, осторожно укладывали в сани. До сих пор стоит у меня в ушах эта молитва, это тихое бабье причитание: „Ну, мой миленький… Ну, мой хорошенький…»
Жаль, даже мучит совесть, что тогда мы не узнали фамилий у этих женщин. Считалось, что это обычная помощь населения, что иначе быть не может.
Еще я запомнила, как мы шли по освобожденной Белоруссии и в деревнях совсем не было мужчин. Встречали нас одни женщины. Даже стариков было мало, мальчиков одиннадцати-двенадцати лет было мало. Казалось, что везде только женщины остались…».

Станислава Петровна Волкова, лейтенант, командир саперного взвода:
«…привели меня к моему взводу. Солдаты смотрели на меня кто со злобой, кто с насмешкой, а другой так передернет плечами, что сразу все понятно. Казалось, сейчас разразится буря. И когда командир батальона сказал, что вот, мол, представляю вам нового командира взвода, они сразу взвыли: „У-у-у-у…» Один даже сплюнул: „Тьфу!..»
А через год, когда мне вручали орден Красной Звезды, эти же ребята, кто остался в живых, меня на руках в мою землянку несли. Так они меня уважали».

Аполлина Никоновна Лицкевич-Байрак, младший лейтенант, командир саперно-минерного взвода, выпускница Московского Военно-инженерного училища:
«Привели меня к моему взводу. Команда: „Взвод, смирно!», а взвод и не думает вставать. Кто лежит, кто сидит и курит, а кто потягивается с хрустом в костях: „Э-эх!…» В общем, делали вид, что меня не замечают. Им было обидно, что они, видавшие виды мужчины-разведчики, должны подчиняться какой-то двадцатилетней девчонке. Я это хорошо понимала и вынуждена была подать команду: „Отставить!». <…>
Ускоренным маршем вышли на задание. Погода была теплая, шли налегке. Когда стали проходить к позиции артиллеристов-дальнобойщиков, вдруг один выскочил из траншеи и закричал: „Воздух!.. Рама!..» Я подняла голову и ищу в небе „раму» (немецкий самолет-разведчик)… Кругом тихо, ни звука. Где же та „рама»? Тут один из моих саперов попросил разрешения выйти из строя. Смотрю, он направляется к тому артиллеристу и отвешивает ему оплеуху. Не успела я что-нибудь сообразить, как артиллерист закричал: „Хлопцы, наших бьют!» Из траншеи повыскакивали другие артиллеристы и окружили нашего сапера. Мой взвод, не долго думая, побросал щупы, миноискатели, вещмешки и бросился к нему на выручку. Завязалась драка. Я не могла понять, что случилось? Почему взвод ввязался в драку? Каждая минута на счету, а тут такая заваруха.

Даю команду: „Взвод, стать в строй!» Никто не обращает на меня внимания. Тогда я выхватила пистолет и выстрелила в воздух. Из блиндажа выскочили офицеры. Пока всех утихомирили, прошло значительное время. Подошел к моему взводу капитан и спросил: „Кто здесь старший?» Я доложила. У него округлились глаза. Вижу, что он даже растерялся. Затем спросил: „Что тут произошло?» Я не могла ответить, так как на самом деле не знала причины. Тогда вышел мой помкомвзвода и рассказал, как все было. Так я узнала, что такое „рама», какое это обидное было слово для женщины. <…>
Кончилась война, а мы еще целый год разминировали поля, озера, речки… В войну все сбрасывали в озера, речки, болота, главное было пройти, успеть вовремя к цели. А теперь надо было думать, как людям жить. Не могут же они жить с заминированной рекой. Помню, долго боялась воды».

С. М. Кригель, старший сержант, снайпер:
«Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны… А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешняя молодежь. Поцеловаться для нас было — полюбить на всю жизнь. А тут — война!».

Нонна Александровна Смирнова, рядовая зенитчица: «Молодые были, конечно, хотелось любить, быть любимой. Женщина не может, чтобы ее не замечали. Но любовь была как бы запрещенной (если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали), мы ее берегли — хранили как что-то святое, возвышенное».

Евгения Викторовна Кленовская, партизанка:
«Я хочу сказать, что великое, благородное, необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с благодарностью и восхищением пронесла это чувство через войну и через всю свою жизнь. Они относились к нам благородно, с необыкновенным уважением, это что-то особенное. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания.
Да, была любовь. Я ее встречала у других. Но вы меня извините, может, я и не права, и это не совсем естественно, но я в душе осуждала этих людей. Я считала, что не время заниматься личными вопросами. Кругом зло, смерть, пожар. Мы каждый день это видели, каждый час. Невозможно было забыть об этом. Ну, невозможно, и все. Мне кажется, что так думала не одна я.
Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово „надо». Вам, наверное, трудно нас понять. Вы — другое поколение…»

Мария Селивестровна Божок, медицинская сестра:
«…люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню.
И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить.<…>
Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко».

Светлана Николаевна Любич, сандружинница:
«И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги — ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись.Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал».

Л. П. Александровская, народная артистка СССР:
«Однажды после выступления в госпитале ко мне подошел главврач и говорит: „Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня…» Иду в палату.Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног.Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь… И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось… Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: „Спойте еще…» Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: „Кажется, он уснул…»».

Елизавета Петровна Малахова, минская подпольщица:
«Я иду по одной стороне улицы, а два молодых фашиста по другой. Впереди от нас низенький домик, и в окне ребеночек сидит, лет трех. И вот один фашист вынимает из кобуры пистолет и стреляет в ребеночка. Что ему этот ребенок сделал? Он сидел, ждал свою мамочку. А тот покрасоваться решил, показать, как он стреляет. На моих глазах убили беременную женщину. Ее ребеночек даже на свет не появился, ни одной минуты не прожил, ни одной секундочки.Ненависть к ним душила меня. Я не могла спать ночами…».

П. А. Касперович, партизанская связная:
«Были у нас в отряде братья Чимуки… Их подожгли в сарае. Они до последнего отстреливались, потом вышли обожженные. Их возили на повозке, показывали, чтобы признали, чьи они. Вся деревня стояла. Стояли их отец и мать, никто не сказал. Какое сердце надо было иметь матери, чтобы не крикнуть… Она не выдала себя. Иначе бы всю деревню сожгли. За все есть награды, но никакой не хватит, самой высокой Звезды Героя мало для этой матери».

Валентина Михайловна Илькевич, партизанка:
«Мы подобрали женщину, она была без сознания. Не могла идти, ползла по дороге. Она говорила, что думала — она уже мертвая. Ощущает, что кровь по ней течет, но решила, что это она чувствует на том свете. И когда мы ее расшевелили, когда она пришла немного в сознание, рассказала, как вели на расстрел ее и пятеро детей с ней. Пока вели их к сараю, детей расстреляли. Детей расстреливали и при этом веселились. Остался последний, грудной мальчик. Фашист показывает: подбрасывай, я буду расстреливать. Она бросила так, чтобы убить самой своего ребенка. Чтобы немец не успел выстрелить… Она говорила, что не хочет жить, что не может после всего жить на этом свете, а только на том.

Я не хотела убивать, я не родилась, чтобы убивать. Я хотела стать учительницей. А они пришли убивать на нашу землю, жечь. Я видела, как жгли деревню, я не могла крикнуть, я не могла громко плакать: мы шли в разведку и подошли к этой деревне. Я могла только грызть себе руки, у меня до сих пор остались шрамы. Помню, как кричали люди. Как кричали коровы, как кричали куры. Мне казалось, что все кричат человеческими голосами… Все живое…
И такая у меня после этого любовь ко всему родному, ко всем своим людям, что всё готова за них отдать».

Вера Григорьевна Седова, минская подпольщица:
«Ко мне часто приезжали партизанские связные. Распрягут лошадь, это же все видят. Что вы думаете, люди не видели? Видели и догадывались. Я говорила, что это от брата, из дерев-ни. Но соседи хорошо знали, что у меня никакого брата в деревне нет. Я им благодарна, я всей нашей улице дол-жна поклониться. Одного только слова было достаточно, чтобы мы погибли, вся семья. Стоило только пальцем ткнуть в нашу сторону. Но никто же этого не сделал».

Вера Сафроновна Давыдова, партизанка:
«Один наш партизан снял сапоги, портянки такие рваные, он их закрутить уже не может. Дождь, грязь, а сапоги рваные. И вот бабка подходит к иконе, снимает рушник и отдает ему: „Детка, а как же ты пойдешь далей?» И больше ничего в этой хате нет».

Вера Митрофановна Толкачева, партизанская связная:
«С этими же бабами мы поднимали после освобождения колхоз, меня поставили председателем. Было еще у нас четыре деда и пять подростков по тринадцать лет. Это мои пахари. Было двадцать лошадей, у них короста, их надо было лечить.
Осенью пришла разнарядка: пятьсот восемьдесят кубометров леса повалить. С кем? Взяла своего хлопчика двенадцати лет и девочку десяти лет. И другие бабы так. Сдали мы этот лес»…

Фекла Федоровна Струй, партизанка:
«Ноги мне отрезали там же, в лесу. Операция была в самых примитивных условиях. Положили на стол оперировать, и даже йода не было, простой пилой пилили ноги, обе ноги… Положили на стол, и нет йода… За шесть километров в другой отряд поехали за йодом, а я лежу на столе. Наркоза не было».

София Мироновна Верещак, житомирская подпольщица:
«Мне кажется, что сам воздух нашей довоенной жизни воспитал нас такими, какими мы потом показали себя. На последнем допросе в СД этот фашист заставил меня объяснить ему, почему мы такие люди, почему для нас так важны наши идеи. Жизнь — выше любой идеи, — говорил он. — Что заставляет вас быть такими? Заставляет вас погибать?Хватался за голову, бегал по комнате, останавливался как вкопанный и глядел-глядел на меня, но впервые не бил…»

Мария Васильевна Павловец, партизанский врач:
«И такая ненависть к фашистам за все… Я помню, как лежит раненый немец и руками хватается за землю, ему больно, а наш солдат подошел к нему: „Не трогай, это моя земля! Твоя там, откуда пришел»».

Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик:
«Мы оставались женщинами. Знаете, вот мой штурман. Она хотела фотографию домой послать, так мы ей, у кого-то нашелся платок, повязали тот платок, чтобы погон не было видно, закрыли гимнастерку одеялом. И она как будто в платье… И вот так сфотографировалась. Это была у нее любимая фотография».

Людмила Михайловна Кашичкина, минская подпольщица, затем участница французского Сопротивления:
«…стоят заключенные, разделены на две группы. С левой стороны не трогают, а тех, кто справа, заставляют раздеваться догола, одежду бросают в ящики, у кого зубные протезы — вытаскивают и бросают в другой ящик, а людей заталкивают в душегубку. И это все на наших глазах. Стоит возле одного барака женщина и кормит грудью ребенка. И как-то знаете… И собаки здесь, и охрана, все остолбенели, стоят и не берут. Она последняя осталась… Комендант увидел эту картину, что никто ее не трогает. Подбежал, схватил ребенка и прямо, знаете, о кран… (Плачет.) Простите, я сейчас договорю… И от этого ребенка и кровь, и мозги по стене, а что осталось, он бросил в душегубку. Подходит к женщине, начинает срывать с не одежду и вдруг увидел у нее во рту золотые зубы. Схватил какой-то твердый предмет и как ударил… и вытянул зубы вместе с кровью…
Вы, конечно, читали обо всем в книгах, а мы это видели. Пережили. Я даже сейчас не понимаю, почему люди не сходили с ума от того, что видели, от того, что они творили? Комендант фашистский… Это же был с точки зрения психиатра, наверное, нормальный человек, а не безумный».

Н. В. Ильинская, медсестра:
«…захватили очень много пленных. Были среди них раненые. Мы перевязывали их. А жара сильная. Нашли чайник, дали попить. А место открытое. Нас обстреливают. Приказ: срочно окопаться, сделать маскировку.
Мы стали копать окопы. Немцы смотрят. Мы им объясняем: мол, помогите копать, давайте работать. Они, когда поняли, что мы от них хотим, с ужасом на нас оглядывались, они так поняли, что, когда выкопают ямы, мы их поставим там и расстреляем. Они ожидали, что мы с ними поступим так, как они с нашими пленными. Надо было видеть, с каким ужасом они копали ямы.
А когда увидели, что мы их перевязали, что мы их напоили водичкой, что в эти ямы, которые они выкопали, мы им приказали прятаться, они не могли в себя прийти, они растерялись».

З. Ф. Гирич, медсестра:
«Когда наша дивизия освободила лагерь под Азаричами, к нам в медсанбат стали поступать раненые дети. Они были так истощены, что мы не находили вены, чтобы перелить кровь, просто косточки были обтянуты кожей. А присутствовать при ампутации детских ручек и ножек? Я уже понимала, что может болеть сердце, а тут у нас глаза болели, не было сил видеть эти детские страдания».

Эмилия Алексеевна Николаева, санинструктор партизанской бригады имени Ворошилова:
«Когда у нас появились пленные, я после всего перенесенного — после лагеря, после пыток, после унижений, — думала, что никакой пощады от меня им не будет. Но нет, не так наш человек воспитан. Не можешь ударить пленного, особенно если пожилой человек, не можешь даже оскорбить…»

Нина Петровна Сакова, лейтенант:
«Я была старшим фельдшером в танковом полку. У нас „тридцатьчетверки», они очень горели. Очень страшно. Я до этого не слышала даже выстрела из винтовки. Где-то один раз далеко-далеко бомбили; когда мы ехали на фронт, так мне казалось, вся земля дрожит. Семнадцать лет было, только техникум окончила. И так получилось, что я приехала и сразу в бой.
Такой на меня ужас напал! Я не знаю, как я не побежала? Как я не удрала с поля боя? Это же так страшно, что слов таких нет, только чувства».

Тамара Степановна Умнягина, гвардии младший сержант, санинструктор:
«Я на все согласна. Ничего, никаких излишеств не надо. Пусть ничего не будет. Только пусть будет мир. Пусть даже хлеба не будет. Мир. Только мир. Понимаете, мир! Мы же этот мир спасали… Умирали за эту жизнь молодые ребята. О чем они жалели? Что вот они погибнут нигде не останется их кровиночки. Это же четыре года войны, четырех детей можно было родить. Я тоже боялась умереть, ведь ребеночка еще не успела родить.
Мы жалели своих детей. Они росли, мало зная о тех ужасах, которые нам пришлось пережить. А тут хочу признаться, что мы, например мое поколение, не были заласканными, изнеженными, перекормленными, избалованными жизнью людьми. И это как раз то, что способствовало Победе.

Но — сегодня много эгоистов, потребителей, особенно среди молодежи. Кто виноват? Мы, наверное. Что есть хорошего в наших детях — это мы и что есть плохого — это тоже мы. Мы хотели своих детей сделать счастливыми, но по-мещански счастливыми. Мы пихали им лучший кусочек, старались одеть хорошо, каждый старался, чтобы было не хуже, чем у других. Мы не давали им трудиться. Конечно, у молодых другая жизнь. Светлая, счастливая. Рассказываешь им о крови, об ужасах, а у них — скука в глазах. Им не хочется это знать. Но это было. Это было с нами. С их матерями. А они — наши дети. Они должны знать».

Поделиться ссылкой:

Оставьте ответ

Ваш адрес email не будет опубликован.